Кофемолка - Страница 12


К оглавлению

12

Таща свою слегка прополотую библиотеку и остальной скарб по покрытой паласом парадной лестнице особняка, я поддался неприятной мысли о том, что Нина бессознательно использует меня как фишку, пешку, реквизит для запоздалого бунта против Ки. В последующие недели эта мысль приходила мне в голову еще несколько раз. Но затем Нина на полуслове подхватывала мою фразу об идиотизме Мэтью Барни, или с тихим стоном падала на меня на диване во время «Встречи с прессой», или посылала мне с работы мейлы с неряшливыми четверостишиями («Пишет пэру эсквайр / Как я Вас ни люби / Вы, увы, Firewire / Я, увы, USB»), и я снова и снова понимал, что Иначе Быть Не Может. Ки повлияла на наш союз лишь косвенно, воспитав Нину на постулате, что интеллект неотъемлем от функциональности: либо ты умен и убиваешься на работе, либо дурак и бездельничаешь. Я же использовал свой интеллект, чтобы бездельничать. Вместе мы позволяли друг другу быть не просто самими собой, но нашими любимыми версиями себя. Она источала тихое благоговение перед профессией, состоящей из чтения книг и высказывания скупых мнений; я, в свою очередь, подталкивал ее уйти из «МДиаметра» и уделять больше времени фотографии. У Нины был отличный глаз на городской ландшафт, не то чтобы человеконенавистнический, а скорее вообще не замечающий людей. Когда я подсунул ее работы — шесть холодных, безэмоциональных, идеально геометричных снимков детских площадок — Фредерику Фуксу, ему пришлось практически умолять Нину дать их ему для участия в групповой выставке.

Ки на той неделе была в городе по делам, но так и не перебралась через Вильямсбургский мост на открытие выставки. Вместо этого она позвонила Нине из гостиницы «Сент-Реджис» за час до начала — поинтересоваться, сколько она берет за каждую фотографию, — потому что «если тебе так нужны деньги, ты всегда можешь попросить меня». После этого Нина тоже не попала на открытие. Она проревела весь вечер и наконец уснула у меня на плече, все еще на каблуках и в шелковом черном платье под махровым халатом, который я накинул ей на плечи, когда у нее застучали зубы. На следующий день она выписала себя из банковского счета Ки и набила конверт порезанными на зубочистки кредитными карточками. Ее мать в ответ выслала ей рамку 20 на 25 сантиметров (Нина печатала свои работы только в размере 40 на 50 или больше), на вид отлитую из килограмма платины. «Для твоих платиновых фотографий», было выгравировано на оборотной стороне. Неделю спустя мать и дочь перестали разговаривать, и мы с Ниной поженились.

Свадьба состояла из двух подмахнутых документов и краткой церемонии в мэрии с дико хихикающей Лидией в качестве свидетеля. Затем мы открыли себе кредитную линию под залог квартиры и прожгли несколько тысяч, путешествуя в неуклонно разваливающемся «саабе» из Женевы в Вену, по местности, которую Дональд Рамсфельд недавно окрестил «Старой Европой». Любой человек, способный так безоговорочно рассечь континент надвое (гладко выбритые буржуа сюда, цыганские маугли-проститутки туда), явно никогда не был в Вене. Трон Габсбургов, наивысшее воплощение пышечной, припудренной, патинно-рококошной Западной Европы — съемочный павильон для Бондианы, любовно очищенный от вязи и кириллицы, — так вот, та самая Вена, хотели бы мы доложить господину Рамсфельду, находится значительно восточнее красной Праги и свистнула свою главную достопримечательность — кофейные дома — у турков.

Нина, разумеется, очутилась в кофеиновом раю. За пять дней мы посетили все знаменитые венские кафе — «Альт Виен», «Браунерхоф», «Веймар», «Гринштейндль», «Доммайер», «Захер», «Корб», «Ландманн», «Моцарт», «Нойбау», «Прюкель», «Раймунд», «Тиролерхоф», «Фрауенхубер», «Хавелка», «Цвейг», «Централь», «Эйнштейн». Я выучил термины «шварцер» (элегантный кузен маккиато), «браунер» (шварцер с добавкой молока), «капуцинер» (браунер с добавкой молока) и так далее, вплоть до непристойного, увенчанного вишенкой «фиакра», который заставляет вас буравить дециметры взбитых сливок, чтобы добраться до жидкой жилы под ними, и верно названного «фарисеера» (двойной эспрессо с ромом, сливками, корицей, лимоном, сахаром и шоколадной стружкой). И, самое главное, я выучил волшебное слово «гешпритцт», добавляющее во все вышеперечисленное алкоголь.

Наше любимое место, кафе «Грабал», не было ни самым роскошным, ни самым исторически знаменательным. Наоборот, по сравнению с многими другими оно смотрелось маленьким и дешевым, урезанным до более привычного нью-йоркского масштаба по метражу и бюджету. Возможно, именно это нам в нем больше всего нравилось — мы могли представить себе такое кафе у нас дома. Вместо бального зала с десятиметровыми эркерами и собственной стаей голубей под потолком хозяева умудрились вместить все необходимое в подвальный этаж без окон и при этом не растеряли особой зудящей энергии, присущей венским кафе: наоборот, теснота ее только усиливала. В первый же наш визит, проведя в «Грабале» меньше часа, мы успели приобрести семь-восемь новых знакомых, включая самих Грабалов — пожилую пару, владеющую заведением с незапамятных времен.

Обоим Грабалам было под восемьдесят. Жена, Маржета, сохранила манеры бывшей светской дамы. Она была невозмутима, лаконична, со слегка язвительным чувством юмора, и то, что она сама стояла за кофеваркой, нисколько не ущемляло ее достоинства. «Американцы, должно быть, очень любят Рубенса», — рассеянно проронила она, наблюдая, как упитанная пара в одинаковых куртках дутиком втискивается за нервно покачивающийся мраморный столик. Ее муж, Оскар, держался попроще. Врожденный говорун, он был практически бессилен подавить гейзер довоенных историй, добытых из глубин его памяти, как я скоро понял, надвигающимся Альцгеймером. Казалось, что супруги владеют двумя разными заведениями (она — салоном, он — пивной), но каким-то чудом у них это отлично получалось. Пока немолодые поклонницы Маржеты толпились у стойки, Оскар кружил по залу в поисках шумных групп, предпочтительно юношеских. Найдя подходящую, он подсаживался к столику, угощал всех, не забывая себя, пивом «Штигль» и развлекал всех часами. В зависимости от особенностей истории и аудитории он перескакивал с австрийского диалекта немецкого на сносный русский, выученный в чешском детстве, и на итальянский, который я не берусь оценивать, но который звучал вполне бойко. Увы, для самых пикантных шуток он неминуемо переходил на неподвластный мне дойч.

12