Кофемолка - Страница 13


К оглавлению

13

Кафе Грабалов смотрелось как опрятный итог двух жизней, прошедших через не самые опрятные времена. Непрерывный хеппи-энд, открытый для посещений с полудня до девяти вечера, шесть дней в неделю. Мы, пара молодоженов, глазели на этот райский расклад завистливо и восхищенно. Могли бы мы прожить жизнь, как эти двое — ну, за исключением мировой войны? Мы вернулись в Нью-Йорк с твердым намерением попробовать.

Для начала Нина и я нашли способ обеспечить себя, конвертировав виртуальные жетоны бума недвижимости в настоящие купюры. Наша кредитная линия под залог квартиры, которую мы едва тронули во время поездки, обходилась нам в семь процентов годовых. Мы вытащили из нее еще шестьсот тысяч и вложили их в инвестиционный фонд (который, по иронии судьбы, сам занимался вложениями в процветающий рынок ипотечных долгов), приносящий десять-двенадцать процентов в год. Из пятипроцентной разницы между кредитной и инвестиционной ставками накапывало по 2000–2500 долларов в месяц дивидендов. Это было немного, но достаточно для того, чтобы жить, не прогибаясь под тиранией… короче говоря, не работая.

Считанные дни спустя Нина триумфально вырвалась из объятий Арво и Тоомаса, которые заменили ее алгоритмом, рассылавшим грозные письма автоматически, и окунулась в зловонный мир «альтернативного процесса». Вооружившись рецептами вековой давности, она смешивала свою собственную фотоэмульсию, размазывала ее по бумаге или ткани и проявляла на солнечном свете через увеличенный негатив. Результат зависал где-то посередине между фотографией и картиной; Нинины резкие мазки были частью изображения. В нашей крохотной ванной молочко для лица и повышающую упругость кожи сыворотку из морских кристаллов начали вытеснять пузырьки темного стекла с пипетками, притертыми пробками и жизнерадостными этикетками типа «ацетат меди». Наибольший ужас на меня наводил двухромовокислый калий, яд, используемый в платиновой эмульсии, который в разведении один на миллион подрабатывал активным индгредиентом в модном гомеопатическом средстве от головной боли «Хэд-он».

Я, в свою очередь, начал писать роман в стихах про нью-йоркские годы Льва Троцкого. Я сочинил пару дюжин строф, пока не узнал, что в этом, как и почти во всем остальном, меня опередил Энтони Бёрджесс. Мой Троцкий легко затмевал травести Бёрджесса (русский язык которого я вообще оставлю без комментариев), но тема, вынужден признать, была на данный момент раскрыта. Я вернулся к расправе над чужими дебютами для Блюца — в более расслабленном режиме.

Дармовые деньги, даже если их не так много, влияют на восприятие денег вообще. Наши каждодневные потребительские привычки если и изменились, то стали поскромнее, но наше представление о разумных расходах сместилось в совершенно иную плоскость. Мы ловили себя на разговорах о мансарде в Париже, даче в Вермонте, бунгало на Файр-Айленд, как будто такие вещи были достижимы. Выходные в Токио, неделя в Москве, зима в Аризоне… Мы не могли ничего из этого себе позволить, не вогнав себя в нищету, — баланс на нашем чековом счету то и дело падал до трех знаков между ежемесячными впрыскиваниями дивидендов, — но мы могли говорить.

На самом же деле благодаря садистской щедрости Ки и двинувшемуся рынку недвижимости невозможно было понять, на какой ступеньке хлипкой классовой стремянки мы обосновались. Нина и я превратились в одну из тех самых отвратных манхэттенских пар, соединяющих в себе черты всех классов. Мы были богемой, яппи, безработными, золотой молодежью и бедными художниками одновременно. Глядя назад, я понимаю, что каждая минута этой жизни была прекрасна.

Пятое ноября, утро после званого ужина, было своего рода нашей годовщиной: из парка доносился сплющенный расстоянием шум нью-йоркского марафона. В остальном это воскресенье ничем не отличалось от любого другого утра в доме Шарф—Ляу, кроме кренящейся пагоды из тарелок в раковине и засидевшегося в гостиной кислого аромата бычьего хвоста. В полдень пришла Инара, наша латышская уборщица, и приступила к его изгнанию. Я сказал ей «лабрит», терзаясь, как обычно, дважды опосредованной имперской виной за моих экс-соотечественников, сорок лет заставлявших ее соотечественников говорить «доброе утро». Затем я обосновался во второй спальне с пачкой драже и «Пером Кецалькоатля», литературным дебютом некоей Серены Мартинес, который я должен был закончить и прорецензировать к завтрашнему утру. Это была история о самоубийстве подростка, написанная от лица целой бригады ненадежных рассказчиков, у каждого из которых имелись свои темные мотивы и намерения. Головоломная структура осложнялась местом действия — лагерь для незаконных иммигрантов в Техасе — и намеками на то, что покойный был инкарнацией ацтекского божества.

И бычий хвост, и Инарины кухонные химикаты постепенно заглушила аммиачная вонь, доносящаяся из ванной: Нина экспериментировала с цианотипией, древним процессом, производящим фотографии пронзительно голубого цвета. Она заранее приготовила две смеси — аммоний-железо цитрат, изумрудный порошок, от которого и исходил запах, и безобидную алую крошку под жутким названием «красная кровяная соль». Вместе они превращались в скоропортящуюся зеленую эмульсию. Нина разводила их «Эвианом» (вода из-под крана, как она объяснила, содержит невидимые частицы ржавчины). Она уже собиралась смешать их, но заметила, что на цитрате вырос какой-то грибок, и принялась процеживать его через кофейный фильтр. Кофе вообще играл видную роль в ее опытах: Нина использовала его в качестве проверочной смеси и для старения бумаги. Она даже пыталась — с умеренным успехом — печатать фотографии на кофейной эмульсии.

13