— Бонжур, Эркюль! — выкрикнула мужская половина пожилой четы. Пекарь опустил ведро с бессловесным, но при этом отчетливо франкоязычным рыком. И захлопнул за собой дверь.
Люди переминались с ноги на ногу.
— Его мадленки — само совершенство, — сказала женская половина пожилой четы молодой матери.
— Ох, я знаю. Я знаю.
В 10:10 Эркюль появился во второй раз.
— Ждите, ждите, — приказал он, произнеся это слово с ударением на «е». — Кто из вас Марк Шарф?
Я поднял руку, едва не падая от облегчения: он говорил по-английски.
Окружающие обернулись и уставились на меня в открытую. Эркюль нетерпеливым жестом поманил меня внутрь («Все остальные — ждитЕ»). Мне пришлось показать на Нину пальцем и сказать «она со мной». Мы поднялись по ступенькам, замаранные собственной исключительностью, преследуемые завистливым шепотком. Никто из фанатов внизу не осмелился спросить, когда придет их черед. Эркюль сам великодушно поделился этой информацией.
— ДесЯть минют, — пролаял он через мое плечо, пока я протискивался мимо его взопревшего тела в кондитерскую.
— Надеюсь, я вас не задерживаю, — произнес я, проходя.
— А-а, эти людИ, — Эркюль ловко пожал одним плечом. — К шорту этих американсев. Не осенят («оценят», догадался я) хороший торт, даже если он их ужалит в зад.
Я огляделся, впитывая ауру кондитерской в воскресное утро, за считанные минуты до открытия. Стулья были подняты. Свежевымытый кафельный пол сох в лучах солнца, каждая плитка отдельно — от краев к центру. Запах хлорки смешивался с легко узнаваемым ароматом масла и теста: в духовке пеклась порция круассанов.
Свет был полупритушен, а флуоресцентные трубки в охлажденных витринах выключены. Пирожные, выстроенные рядами, как северокорейские солдаты в день рожденья Дорогого Вождя, выглядели серо и скучно. Эркюль проследил за моим взглядом и щелкнул выключателем; витрины загудели, моргнули и зажглись, как новогодняя елка.
— Боже мой, — ахнула Нина.
Все цвета заиграли сразу. Нежно-розовая глазурь фрагонаровских оттенков на клубничных пирожных сияла через всю комнату. Глянцевые шоколадные купола, наоборот, гнули и поглощали свет наподобие черных дыр. Крохотные флажки листового золота трепетали на пирожных «опера». Каждый фруктовый ломтик на каждой тарталетке был подобран, нарезан и расположен с точностью, достойной фламандского натюрморта. Одни переливы желтого между персиком и абрикосом можно было изучать часами.
Кроме самого себя, с его комплекцией тяжеловеса, Эркюль умудрился спрятать с глаз долой все напоминавшее о труде — печи, напольные миксеры, даже кассу; все, что могло разрушить магию момента. Все подгоревшее, кособокое, опавшее (в случае суфле) исчезало, прежде чем публика могла его увидеть или унюхать. Только настойчивое дрожание пола выдавало координаты настоящей баталии — в подвале.
Есть пословица: никто не хочет видеть, как делается колбаса. Та же аксиома применима и к выпечке. Идея пирожного как личного приза разбивается вдребезги при виде противня с плоской слоистой массой, которую потом разрежут на сорок четыре порции. Это девальвирует иллюзию. Хочется, чтобы каждое «опера» было создано специально для вас, от гофрированой бумажки до золотого листочка.
Эркюль решил, что пол достаточно высох, и начал расставлять стулья. Я робко попытался помочь.
— Садись, — приказал Эркюль и толкнул в нашу сторону два стула. Мы повиновались. — О'кей. У нас пять минют. Хорошо. Оливье рассказал мне о вас. Вы хотите открыть Вьен-кафе, правильно?
— Да, безусловно.
— Почему Вьен? Почему не Пари?
К этому вопросу я готов не был. Мне еще ни разу не приходилось пускаться в разглагольствования по поводу превосходства венского кофе над французским перед парижанином.
— Потому что я не француз, — наконец выдавил я, ожидая неминуемого «Так вы австриец?»
— А-а, — кивнул Эркюль. — Хорошо. Хорошо.
Я понятия не имел, каким образом ему так удавалось превращать взрослых людей в трепещущих écoliers. Пожалуй, секрет крылся в наполнявшем комнату запахе круассанов. Эркюль полностью завладел моим носом и слюнными железами, из-за чего казалось, что ему подчинено и все остальное. Я на секунду задумался, на что похожа его личная жизнь: должно быть, постоянные лиазоны с дамбовскими сластолюбицами, непременно вершащиеся в облаках муки и сахарной пудры.
— В первую очередь нам понадобятся пирожные «захер», — начал я, произнося это название на гордо заученный немецкий лад.
«Захер» был королем венских пирожных: плотный шоколадный бисквит под шоколадной же глазурью и проложенный посередине единственным, изысканно кислым слоем абрикосового джема. В случае «захера» кольцо взбитых сливок вокруг пирожного являлось не фривольностью, а необходимостью: он был специально создан для увенчания завитушкой густого шлага (взбитых сливок) в последнюю секунду перед подачей. Нагой «захер» был бы слишком сух и недостаточно сладок. В этом скрывался главный тест на венскую аутентичность: неверно сделанный «захер» являл собой плебейское, жирное шоколадное пирожное. Но я верил в Эркюля.
— Сакер? — кондитер выглядел крайне удивленным.
— Да.
— Понятно, — Эркюль встал и с силой вытер руки о передник, очищая их для прощального рукопожатия. — Вы сюда пришли шуткИ шутить.
— Дорогой, — вмешалась Нина. — Мне кажется… что ему кажется… что мы просим его продать нам сахар.
— Нет, нет, нет! — в панике завопил я. — Не сахар. Non sucre. Sucre поп. Jamais. «Захер». Пирожное «захер». Сотте à Vienne. Chocolat. Oui?