— Тебя эта сумма беспокоит? — спросил я Нину.
— Меня не беспокоит.
— Меня тоже не беспокоит. — Она меня слегка беспокоила. — Что Ави, Ярон и им подобные не понимают, — продолжил я, — это что мы идем в дело не ради денег… погоди, это я перегнул… не только ради денег. Что мы не будем гнаться за прибылью за счет духовного благополучия. У этих людей нет понятия… понятия…
— Морального удовлетворения от физического труда, — любезно подсказала Нина.
— Даже не этого. Понятия… созидательного начала предпринимательства. Того, как витрина преображает улицу. Формирует психологический ландшафт города. Я как раз над этим сегодня размышлял.
— Родной, я не уверена, что одно кафе так влияет на город, — сказала Нина.
— Ну, ты понимаешь, о чем я.
Нина улыбнулась и медленно провела узкой ладонью по моей щеке, против щетины.
— Прямо не верится, Марк. Не верится, что мы это делаем.
— Точно.
Я в очередной раз на мгновение перенесся в день нашей провалившейся распродажи Нининых платьев: часы тягостного ожидания, постыдное учащение пульса при приближении потенциальных покупателей, бессмысленная ярость, когда те не замедляли шаг. Затем я посмотрел на сияющую Нину и засиял в ответ. Все будет нормально! В конце концов, если человек вроде Ави, практически черная дыра в плане обаяния, мог владеть и управлять двадцатью восемью домами, если бородач-бормотун вроде Ярона мог с выгодой содержать гороховый пункт раздачи орехового сиропа в течение десяти лет и без малейших изменений, то мы уж точно сумеем удержать на плаву заведение в шестьсот квадратных футов — особенно если сделать его, от половиц до потолка, честным отражением нашего безупречного, но скромного вкуса.
Риск был невелик. Мы были молоды. Нас было двое; ее логика охлаждала мою порывистость, мой задор нивелировал ее робость. Нам была прекрасно знакома странная и специфическая клика, на которую мы собирались работать, весь этот класс постклассовых эпикуров, в тот момент задававший тон беседам в приличных манхэттенских гостиных — неофиты-гурманы, галерейщики с лейками, поварята с докторатами, дизайнеры, прозревшие от чтения Поллана и Шлоссера, панк-рокеры, скучающие по меню своего последнего европейского турне, собственно европейцы, — потому что мы сами являлись гордыми его представителями; само осознание того, что этот круг существует, могло прийти только изнутри этого круга. Никакой предприимчивый чужак не всучил бы нашему племени неоновый тренировочный костюм. Мы бы сами свой спряли-сшили, спасибо, — по антикварным лекалам, на экологически чистой фабрике, руками гастарбайтеров с медицинской страховкой и беспроцентными ссудами на высшее образование — и заставили бы весь мир встать в очередь за покупкой. Или нет. Мы тут искусством занимаемся, черт подери. В обособленности — весь смысл этого бизнеса. Вот оно, наше ООО: Особо Обособленные Особы.
Мини, миди, макси. Тоже мне. Наши покупатели — иными словами, мы — для такой ерунды слишком умны.
Мы подписали договор аренды на десять лет двадцатого апреля 2007 года. Нина выторговала у Ави бесплатный май; в первую же его декаду бывшая сосисочная вокруг нас стала сдавать позиции будущей кофейне. Большинство перемен были связаны с появлением Орена, мастерового родом из Хайфы, которого порекомендовал нам сам Сосна. (Вообще, как я обнаружил, почти все люди, связанные с недвижимостью Нижнего Ист-Сайда — владельцы, инспекторы, маклеры, архитекторы, строители, — в какой-то момент эмигрировали из Израиля. Они держались вместе, связанные земляческими узами, которых я прежде в своем народе не наблюдал, — израильством, полностью отделенным от еврейства как такового. Филип Рот мечтал о еврее, не привязанном к истории, культуре, религии — «просто еврей, как стакан или яблоко». Эти ребята его мечту воплотили. В любом случае их определение «своего» не включало меня.)
Орен был невысок, с косматыми бровями, забранной в полуседой хвост шевелюрой и отталкивающей привычкой одеваться на работу так, как будто сразу оттуда он направлялся на рейв середины девяностых годов. Каким-то образом к нему не приставало ни соринки. Каждое слово, шаг и жест Орена излучали непоколебимую уверенность в себе. Спорить с ним было невозможно — не трудно, не утомительно, а невозможно в самом прямом смысле слова. Если что-то сказанное вами приземлялось под малейшим утлом к его собственной стройной диаграмме мира, он просто смотрел на вас с испуганной жалостью и продолжал. «Выкинь, — говорил он, указывая на старинный кассовый аппарат, опошленный будочной наклейкой. — Мусор. Оставь, — он пинал прибитую к стене скамью. — Хорошее дерево. Дуб. Они покрасили дуб. Отциклюй, налачь, красиво. А это нужно? Реши и скажи». Английский Орена был безупречен, но я ни разу не услышал от него предложения длиннее трех слов.
Пока мы с Ниной обменивались взглядами, Орен прошелся по комнате, как мультипликационный смерч. Все, что он предлагал выкинуть, действительно кидалось: у входа быстро выросла гора ненужных вещей. Эксперимента ради я решил спасти латунное бра в форме рога изобилия.
— Эй, Орен, — сказал я. — Может, эта штука пригодится в кафе? Дешевка, но мне нравится.
— Ошибаешься, — отрезал Орен, вырвал лампу у меня из рук, взвесил ее на ладони, подбросил и отфутболил на вершину мусорного кургана. Я, кажется, начинал понимать некоторые детали израильской внешней политики, которые прежде от меня ускользали.
Бригада Орена состояла из четырех смешливых пареньков, двух поляков и двух доминиканцев. Они были исключительно жизнерадостной командой, постоянно трепались о барышнях и поддевали друг друга по национальному признаку. Кшиштоф и Владислав доминировали в беседе, Диего и Пепе — в выборе музыки: работа шла под разбитной ритм реггетона, чудовищного жанра латиноамериканской музыки, которому в Нью-Йорке только что посвятили целую РМ-радиостанцию. Реггетон не имел ничего общего ни с регги, ни, собственно, с тоном. На мой слух он звучал как рэп поверх этакой тяжелой польки, бум-чака-бум-чa. Так что, возможно, и поляки в нем что-то находили.